Его слова упали в тёплый воздух, и на миг всё вокруг — стрекот кузнечиков, шелест ивовых ветвей, далёкий плеск реки — стало глуше, будто мир приглушил звуки, чтобы не мешать. Рида замерла, не дыша. Её ладонь, только что выводившая круги по его ключице, замерла и прижалась, точно хотела ощутить, не изменился ли ритм под его кожей от таких слов.
Потом она медленно отняла руку от горящей щеки, подняла лицо — и в её тёплых карих глазах стояли уже не слёзы смущения, а что-то иное: светлое, огромное и чуть испуганное, как у человека, которому вдруг показали впереди всю длинную, настоящую дорогу. Она несколько раз быстро моргнула, будто проверяя, не приснилось ли. Губы её приоткрылись, но голос не сразу прорезался — до того перехватило горло.
— Мы ровесники... — повторила она едва слышно, и слабая удивлённая улыбка тронула её губы. — А ты уже считаешь год. И дом. И... свадьбу.
Она коротко, прерывисто выдохнула и вдруг негромко, счастливо рассмеялась — тихо, одними уголками губ, потому что в горле всё ещё стоял плотный ком. Её пальцы сжались на его тёмной одежде, будто она боялась, что он сейчас поднимется и уйдёт начинать строить прямо со следующего удара сердца.
— Ты невыносимый, — выдохнула она, и в голосе её было не осуждение, а восторг, смущение и нежность, смешанные в одно. — Говоришь так, как будто завтра уже поднимешь бревно, а послезавтра поставишь крышу.
Она замолчала, опустила взгляд на свою ладонь, лежащую на его груди, и тихонько расправила складку на ткани. Потом подняла глаза снова — уже спокойнее, хотя щёки всё ещё горели, а на ресницах дрожала влага. В её взгляде было что-то новое: не девичья порывистая влюблённость, а тихое, упрямое доверие. Она верила ему. Совершенно, безоглядно, самой глубиной своего тёплого, быстро бьющегося сердца.
— Только не теряй и себя ради этого года, — тихо попросила она. — Дом — это хорошо. Свадьба — хорошо. Но я не хочу, чтобы ты выжигал себя дотла. Ты и так вчера вошёл в лес, а сегодня вернулся...
Она осадила себя, не договорив о том, о чём нельзя было говорить вслух за пределами дома деда. Её губы дрогнули, она крепче прижалась к нему, щекой к его груди, и теперь говорила уже ему в плечо:
— Я подожду. Сколько нужно — подожду. Но если ты вздумаешь превратить эту цель в гонку на износ, я сама приду и отниму у тебя топор.
Она снова слабо рассмеялась, но при этом шмыгнула носом, и стало ясно, что от умиления и облегчения её всё-таки пробило на слёзы. Рида не отстранялась; её тонкие руки обвили его талию, и теперь она держалась за него так, будто он и был её единственной опорой на этом солнечном склоне. Ветер мягко поднимал пряди её волос, бросал их на его плечо, а потом, играя, путал с его тёмными волосами.
Где-то внизу, в деревне, раздался скрип телеги и недовольный окрик возчика, но здесь, под ивой, по-прежнему было тихо. Долгий золотой свет заходящего солнца лёг на луг, и река внизу стала медной, с длинными розовыми дорожками. Птицы уже не пели — только несколько поздних кузнечиков продолжали свою сухую музыку в траве.
Рида подняла голову и посмотрела на него снизу вверх. Её губы блестели от слёз, но она улыбалась так, как улыбаются, когда впереди впервые открывается не пустота, а целая жизнь, которую хочется прожить.
— Скажи, что ты понял, — попросила она шёпотом, и в этом «скажи» было столько робкой, почти женской настойчивости, что даже привычная девичья застенчивость на мгновение отступила. — Скажи, что не будешь один таскать брёвна до темноты, пока не упадёшь. Иначе я приду на северный край и буду сидеть там до последнего, даже если дед запретит.
Она ждала. В её широко распахнутых, мокрых от счастья глазах плясали отсветы медного солнца, и в них читалась простая, несокрушимая правда: она действительно придёт. Действительно будет сидеть на краю леса. Действительно станет ждать и не замёрзнет, потому что ожидание его стало для неё теплее любого костра.
Воздух медленно остывал, наполняясь вечерней свежестью от реки. Пора было возвращаться, но Рида, кажется, совсем перестала замечать время — она стояла, прижавшись к нему, и только кончики её пальцев легонько поглаживали его спину сквозь ткань, будто она училась верить, что он настоящий и никуда не исчезнет.
Внизу, у околицы, донёсся далёкий голос Гуннара — не злой, но настойчивый, как у человека, который знает, что внучка ушла с парнем, и теперь делает вид, что просто проверяет затвор на калитке. Рида вздрогнула, прислушалась, а потом с тихим смешком уткнулась носом в его грудь.
— Дедушка уже начинает беспокоиться, — прошептала она. — Это значит, что нам пора. Но... ещё один миг. Только один.
Она не выпустила его из рук. Наоборот, поднялась на цыпочки и оставила у самых губ лёгкий, почти невесомый поцелуй — долгий, тёплый, с солёным привкусом недавних слёз и сладостью обещания. Затем медленно, с явной неохотой опустилась на пятки, но руки с его спины не убрала.
— Пойдём? — спросила она тихо, и в этом простом вопросе звучало нечто большее: готовность идти с ним не только до деревенской калитки, но и туда, куда он однажды позовёт. — Только обещай, что под иву мы ещё вернёмся.
Она улыбнулась уже спокойнее, хотя щёки всё ещё рдели, и бросила быстрый смущённый взгляд на его губы, прежде чем отвести глаза. Внизу снова раздался короткий, чуть наигранный кашель Гуннара, и в ответ на него где-то у первых домов залаяла собака. Солнце уже касалось вершин дальнего леса, и тени сделались длинными, синими, полными вечерней свежести.
Лес за рекой, северный, знакомый и теперь молчаливый, стоял тёмной ровной полосой, не тревожа, но напоминая: у всего есть своя цена, и у мира с его стражами — тоже. Однако сейчас, под ивой, с Ридой, прижимавшейся к нему, этот лес казался далёким призраком, а не угрозой.
